На Хитровке было проведено несколько операций. Во время одной из них судьба меня вторично свела с Тузиком.
Наши сани остановились недалеко от Орловской больницы, за которой уже начиналась территория «вольного города». Мартынов поднес к губам свисток и два раза негромко свистнул. Ему точно так же ответили, и из-за дома вынырнул невысокий человек в романовском полушубке. Это был Сеня Булаев, откомандированный к нам из бандотдела МЧК, веселый, разбитной парень, с которым я успел подружиться.
— Ну как? — коротко спросил Мартынов.
— Все в порядке, Мефодий Николаевич. Гнездышко со всех сторон оцеплено.
— Ну что ж, хорошо, если, понятно, птички уже не улетели.
— Вы со мной будете или внутрь пойдете? — спросил Булаев.
— С вами в оцеплении. Пошли, Сухоруков.
— А мы с Белецким отправимся пить чай к Аннушке, — сказал Савельев и вытер указательным пальцем слезящиеся на ветру глаза.
В зиму восемнадцатого года пострадали многие дома. Не хватало дров, поэтому жильцы ломали деревянные балкончики, отдирали плинтусы, рубили ставни. Но особенно досталось Хитровке. После Октябрьской революции большинство нанимателей квартир отсюда сбежало, и хитрованцы, предоставленные самим себе, растащили все, что можно. Обитатели ночлежек ломали нары, выворачивали доски пола, ворошили деревянные крыши. А большой навес посредине площади исчез еще в декабре прошлого года. Рынок выглядел так, словно здесь только вчера прошли орды Чингисхана. Относительно сохранились только Утюг и Сухой овраг, расположенные между площадью и Свиньинским переулком.
У входа в трехэтажный каменный дом стояли два бойца из боевой дружины розыска, вдоль стены маячили в сумерках еще несколько фигур с винтовками. Савельев взял меня за локоть, и мы вошли в подъезд. Сразу же потянуло спертым, вонючим воздухом. Лестница не была освещена, я то и дело спотыкался на стертых ступеньках. На площадке между первым и вторым этажами наткнулись на спящего оборванца, который даже не шевельнулся.
Мы вошли в громадную квадратную комнату. Большинство ночлежников спали. С трехъярусных нар свешивались ноги в сапогах, лаптях и опорках. Посреди ночлежки, под висячей керосиновой лампой, прямо на грязном полу, играли в карты. Слышались азартные выкрики игроков:
— Семитко око!
— Имею пятак.
— Угол от пятака...
Где-то в углу хриплый женский голос выводил:
Не понравился ей моей жизни конец,
И с немилым пошла, мне назло, под венец...
Савельев поманил пальцем рыжего парня в суконной чуйке и опойковых сапогах с высокими кожаными калошами, который, видимо, следил здесь за порядком:
— Эй ты, Семен, кажется?..
— Так точно, Федор Алексеевич! — с готовностью откликнулся тот и по-солдатски щелкнул каблуками. — Что прикажете?
— Севостьянова у себя?
— Так точно.
— Проводи нас.
Парень засуетился:
— Уж и рада вам будет Анна Кузьминична. Вчерась как раз меня спрашивали: «Чего, дескать, Федор Алексеевич про нас забыли? Уж не обидела ли я их ненароком...»
— Ладно языком молоть, — оборвал его Савельев. — Или, может, время выгадываешь?
— А чего мне выгадывать? — честно выкатил глаза парень. — Сами сегодня убедитесь, что зазря столько солдат к дому пригнали. Нам скрывать нечего, а вам завсегда очень даже рады!
В сопровождении парня мы прошли в дальний угол ночлежки, занавешенный ситцем, и рыжий условным стуком постучал в дверь.
Загремел запор, и меня ослепил яркий свет.
— Ого! Электричество провела! — сказал Савельев.
— А как же, нешто мы хуже других! — откликнулся мелодичный женский голос. — Заходите, заходите!
О Севостьяновой мне рассказывал Виктор. Она снимала несколько ночлежек и «нумеров» в Сухом овраге. Пожалуй, во всей России не было ни одного крупного преступника, который бы хоть раз не. побывал в этих «нумерах», где можно было получить все — начиная от шампанского «Клико» и кончая полным набором новейших заграничных инструментов для взлома сейфов. Поговаривали, что Севостьянова не только скупает краденое и укрывает преступников, но и участвует в разработке планов ограбления.
Между тем в облике сравнительно молодой женщины, стоящей перед нами, не было ничего настораживающего — обыкновенная мещаночка из Замоскворечья. Миловидное простое лицо, в мочках ушей дешевые серьги, на плечах оренбургский платок. Держалась она просто и свободно; как старая хорошая знакомая, расспрашивала Савельева про семью, ужасалась дороговизной.
— Если так дальше продолжаться будет, Федор Алексеевич, — говорила она, — то хоть ложись да помирай. Никаких возможностей больше нет. Мои-то захребетники вовсе платить перестали. Свобода, говорят, долой эксплуататоров. Ежели б не мои молодцы, то не знаю, как бы с ними и справилась...
Савельев молча ее слушал и посмеивался. Потом Севостьянова вышла в другую комнату и вернулась с подносом, на котором стояли графинчик с узким горлышком и две коньячные рюмки.
— Не побрезгуйте, Федор Алексеевич, откушайте! Меня Севостьянова просто не замечала.
— Коньячок не ко времени, — отрицательно мотнул подбородком Савельев, — а самоварчик поставь.
Чай пил он вкусно, истово, время от времени вытирая большим платком лоснящееся лицо.
— Хорошо! Недаром покойный отец, царство ему небесное, говаривал, что настоящий чай должен быть как поцелуй красавицы — крепким, горячим и сладким.
Постороннему могло показаться, что происходит все это не на Хитровке, в доме Румянцева, а где-то на окраине Москвы, в обывательской квартирке. Пришел к молодой хозяйке пожилой человек, друг семьи, а может быть, крестный. Скучновато ей со словоохотливым стариком, но виду не покажешь: обидится. Вот и старается показать, что ей интересно. Старичок бывает редко, можно и потерпеть.